4
— Здравствуйте!
Анциферова. Другая совсем, чем в прошлый раз, какая-то пестрая. В блестящих черных резиновых ботах-сапожках до самых колен — предмет фатовства здешних довоенных модниц. В берете. Платье клеш в ярких разводах. Жакетка перекинута через руку.
Майор вскочил, поздоровался, задвигал стулом, предлагая Анциферовой присесть.
— Не стоит беспокоиться. Я постою. — И быстро покосилась в мою сторону.
Майор поискал кисет, а сворачивать папиросу не стал и вдруг резко так спрашивает:
— Надумали?
Она, улыбаясь, смотрит с вызовом ему в лицо.
— Так ведь схватят же меня. — И, стараясь не замечать тут третьего человека, выходит на середину избы, улыбаясь майору. В немигающих глазах затаенный вопрос: неужели не нравлюсь?
Майор вспыхивает, как девушка. А я готова провалиться под пол, чтобы не наблюдать тут за ними.
Гулко бьют орудия на передовой, подрагивают оконные стекла. Майор рассеянно тренькает пальцами по пуговицам гимнастерки, зажимает в кулак портупею и, наклонив голову, строго, испытующе смотрит мимо Анциферовой в стену.
— Надеюсь, вы ни с кем не делились. Это в ваших же интересах. Тут надо отчет себе крепко отдавать.
Анциферова, слушая, медленно меняется в лице.
— А если не пойду? — тихо, вроде пробно спрашивает, и губы у нее дрожат, силясь сложиться в улыбку.
— Нет у вас другого выхода, Анциферова.
От его слов, глухо, доверительно произнесенных, мороз по коже дерет. А она поняла ли? Ведь ее, как жену изменника родины, перешедшую при неясных обстоятельствах линию фронта, арестуют. Жила с мужем почти всегда врозь: он в городе, она у матери в деревне, а теперь вот — накрепко одной веревочкой оказались связаны.
Мой хозяин Петр Тихонович говорит об Анциферовой одобрительно:
— Подобута, пододета. Идет всегда, можно сказать, со звоном.
Но остальные дружно осуждают ее. Это ведется еще с прошлых лет. О муже ее хотя в деревне и ходят разные слухи, но дело все же не только в нем. Тем более что он сам от нее натерпелся. Насолила она своим деревенским тем, что, выйдя замуж в город за инженера, она большей частью жила по-прежнему у матери беззаботно и бездельно — на мужнины деньги, а к ее дому подкатывала время от времени легковая машина, было заметно: какие-то кавалеры пьют, гуляют. Словом, оставаясь в деревне, она была «городской» в худшем смысле этого слова. Ее в глаза корили, ей окна побить хотели. А ей хоть бы что.
Ну, что было, то было, а теперь ей осталось одно — идти через линию фронта.
— Ваш муж еще может искупить свою вину. Это во многом зависит от вас. Я надеюсь, вы советский человек, — убежденно говорит майор.
Как напутствует майор разведчиков — это я видела, а вот жену изменника родины, которая к тому же нравится ему, — такого видеть не приходилось.
— За себя я не боюсь. Наплевать.
— Тогда что же?
Она держится рукой за спинку стула; потухшее, отчужденное у нее лицо.
— Ребят жалко.
Молча, отрешенно, опять как в тот раз, смотрит перед собой Анциферова.
— Ладно, — вдруг просто говорит она. — Раз нельзя по-другому, пусть так.
Майор насупленно роется в кисете.
— Отдыхайте пока. Пришлем за вами. Когда обстановка позволит вам идти, тогда обо всем и потолкуем. Хлеб дома есть?
Она уходит, пожав ему руку.
Майор упирается лбом в подрагивающее оконное стекло, смотрит, как удаляется по улице Анциферова в черных резиновых ботах, с жакеткой через руку.
Своей властью майор Курашов не имеет права посылать Анциферову в тыл противника. Надо иметь на это разрешение штаба фронта. Но он азартный, рисковый человек и не станет разводить канитель, испрашивать разрешения, томиться в неизвестности в ожидании ответа — топить дело. Возьмет и пошлет.
5
В последние дни до того подчистили в штабе — отправили на передовую еще человек сто, — что ни охранять немца, ни конвоировать его в тыл некому. Ожидаются бои, подвалит пленных, тогда и отправят — не снаряжать же конвой для одного. Так что немец пока тут, в деревне.
Его поместили в полуразрушенный амбар, уплотнив семью погорельцев. Возле амбара стоят заржавелые весы. Сидя на них, подставляя лицо солнцу, проводит свой день в плену немец под присмотром часового. Тот охраняет его по совместительству, основной объект часового — штабная изба.
Иногда немец пытается вступить с ним в переговоры, лопочет что-то, машет вдаль рукой. Безнадежно.
— Отвоевался, сучий сын. Загораешь, — говорит часовой.
На том разговор иссякает.
Если на крыльце появляется кто-либо из командиров, немец вскакивает, щелкает каблуками. На этот счет он аккуратен.
Другого «языка» нет сейчас во всей армии, и немец нарасхват. Его забирают на допрос в отдел связи, к командующему артиллерией и даже к химикам, хотя толк от него невелик — немец явно не сенсационный.
Он торопливо шагает впереди красноармейца, оборванный, кудлатый, чужой; на весах у амбара пусто и чего-то вроде бы не хватает.
В этой двухслойной деревне — войско и жители — появился в его лице третий слой, ни с чем не смешивающийся.
Здешние жители немцев повидали, но в другом качестве. Побежденного — впервые. Если немец на месте, а часовой сговорчив и поблизости нет начальства, можно подойти к амбару. Немец пообвык и разглядывание переносит беспечно. Эти бабы в платках, эти бороды уже знакомы ему.
Умен ли немец, глуп ли, зачем явился, много ли ему Гитлер посулил — ни черта не выведаешь.
Но попросить — и фриц покладисто отворачивает широкое голенище, показывает ногу в шерстяном носке. И это среди лета, чтоб не сбить, значит, ног, по-ихнему! Ну и ну!
Немец без портянок — в шерстяных носках, он сперва свою пайку хлеба сжует, а потом, смотреть тошно, суп хлебает.
Но он не угрюм. И стоило ему одну ночь переночевать в деревне, его простодушие примиряет с ним. Сидит, как кудлатый щенок на цепи. И связной майора Лепехин собирает кой-чего ему.
— Надо Карлу покормить.
Вот только Анна Прохоровна, проходя мимо амбара, приостановится, вздохнет:
— Жизнь бог дает, а такой вот отымает.
6
На правом фланге армии, возле деревни Подборовье и у Велюбино, строят ложные переправы на Волге. Тюкают топоры, визжат пилы. Артиллеристы перетаскивают орудия. Постреливают. Нужно, чтобы немцы поверили: наступать готовятся на правом фланге.
Под вечер с левого фланга на правый движутся танки, а под покровом ночи возвращаются назад.
Сегодня начальник штаба вызвал капитана Голышко, приказал ему отправиться на бронепоезд. Задача бронепоезда — внезапно ворваться в Ржев, создать видимость прорыва на правом фланге.
Через час Голышко выходить, он спит пока.
Я сижу на крыльце у Анны Прохоровны, сочиняю обращение: «Немецкие солдаты в Ржеве! Пока не поздно, опомнитесь…»
Пахнет сеном. Анна Прохоровна разостлала его у порога, сушит.
В небе ровный, увесистый гул — торчит «фокке-вульф», предвестник бомбежки.
Анна Прохоровна запрокидывает голову, долго изучает небо.
— Дождь, наверно, спуститься хотит, — заключает она и принимается охапками перетаскивать сено во двор. Наблюдать за ней сущее удовольствие: каждое ее движение целесообразно и сама она подобранна, нетороплива, точно хранит внутри себя что-то важное, важнее этой работы, а уж войны и подавно.
Петра Тихоновича нет с самого утра — отправился на переосвидетельствование. Теперь ведь приказ — регистрироваться всем мужчинам до шестидесяти лет.
В такой долгой разлуке им теперь редко случается бывать, и Анну Прохоровну тянет припомнить о нем что-то важное. Петр Тихонович, оказывается, когда лет пять назад она взяла к себе больную мать, ни разу не попрекнул ее.
— А старые люди — они ведь как надоедают, — объясняет она, разогнувшись.